Избранное [Молчание моря. Люди или животные? Сильва. Плот "Медузы"] - Веркор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время обеда Сильва по-прежнему упорно сжимала в правой руке свой бурав-талисман. Нельзя сказать, чтобы это помогло ей достойно держаться за столом. Она расплескала суп, потом, видя невозможность разрезать жаркое одной рукой, попыталась схватить его другой — пришлось Нэнни нарезать ей мясо маленькими кусочками, как ребенку. Вечером мы обнаружили, что она спит, засунув свой драгоценный талисман под подушку. Миссис Бамли ревностная католичка — предложила заменить бурав распятием того же размера: коли уж Сильве предстоит уверовать в могущество предметов, утверждала она, пусть это будет по крайней мере достойный поклонения предмет, который позже сможет что-нибудь значить для нее. Но утром Сильва гневно отшвырнула распятие прочь, и пришлось возвратить ей ее дурацкое орудие, столь необходимое и милое ее сердцу, тем более что она сама наделила его магической властью.
XXV
Даже если бы мне вздумалось утомить читателя, пересказывая ему нашу жизнь день за днем, я не смог бы этого сделать, так мало случалось у нас событий, действительно достойных упоминания: яблоки, узнанные Сильвой на натюрморте, волшебный бурав — редкие островки в однообразном океане повседневности, ничего особо примечательного, хотя я не ослаблял бдительности ни на минуту. Конечно, каждый день отмечался каким-нибудь незначительным успехом, сумма которых, по прошествии некоторого времени, могла показаться значительной, но застилать постель, чистить башмаки или перебирать картошку было скорее частью дрессировки, чем элементом воспитания. Мне представлялись куда более важными другие, незначительные успехи, формировавшие ее человеческую личность, вырывающие ее из животного состояния; такие успехи всегда принимали форму непредвиденного резкого скачка, со стороны кажущегося иногда просто молниеносным. Но больше всего удивляло меня то, что Сильва не прогрессировала именно там, где, казалось, можно было ожидать успехов скорее всего: в языке. Ее словарь значительно расширился, но только количественно. С вопросами и ответами у нас, как правило, дело обстояло хорошо, но лишь при условии, что они лежали в области повседневных практических поступков. Абстрактные идеи оставались для Сильвы недосягаемыми. Стоило ей столкнуться с таким запредельным понятием, как она безразлично замолкала, уставившись в пространство пристальным кошачьим взглядом своих странных миндалевидных глаз.
И лишь в одной области ее рассудку была доступна определенная способность к абстрагированию: в визуальной. Сначала это было ее отражение в зеркале — оно вызвало у нее первый шок, первое и фатальное смятение, то самое, что отделяет нас от остального мира, делая каждое человеческое существо одиноким скитальцем во Вселенной. Затем она признала фрукты на картине, и с тех пор ее любимой забавой стало искать их повсюду, в любом круглом предмете — в мяче, мотке шерсти, кольце для салфетки, даже в яйце; она говорила: «Яблоко!» или «Вишня!» (в зависимости от размеров), с явным удовольствием указывая пальцем на вещь, а иногда даже просто на тень или пятно на стене. Нэнни проявляла неустанное терпение, показывая ей всякого рода картинки, хотя чаще всего ее ждала неудача: Сильва узнавала лишь отдельные предметы, самые привычные или простые по форме — стул, кастрюлю. И никогда не узнавала живых существ.
Когда она впервые узнала нарисованное животное, ее реакция оказалась настолько неожиданной, что мы сперва даже не смогли понять ее истоки. Это было всего одно слово, одно высказывание Сильвы, которое я приведу чуть позже; оно мгновенно указало нам правильный путь и разъяснило, что мешало ей до сих пор идентифицировать изображенных человека или животное: их неподвижность. Для лисицы живое создание — это ведь не предмет, а движение, сопровождаемое запахом. А получилось так, что она узнала на картинке собаку, лишенную и того, и другого, узнала самым парадоксальным образом, именно по причине ее неподвижности, и это узнавание вызвало у нее потрясение такой силы, что она почти впала в истерику. Ибо собака на картинке была похожа на Барона — Барона, который к тому времени давно погиб.
* * *Погиб он нелепо: удавившись собственной цепью. Скорее всего, ночью он поймал прошмыгнувшую мимо крысу и, пытаясь удержать ее, вертелся на месте до тех пор, пока не намотал себе на горло всю цепь; он не смог освободиться и задохнулся. Бедняга даже не залаял — так никто ничего и не услышал. Второй пес в это время наверняка спал. И именно Сильва, придя, как обычно по утрам, поздороваться со своим другом, нашла его уже окоченевшим, с высунутым языком, давным-давно мертвым.
Она не закричала, не позвала на помощь. Это Фанни увидела из окна, как Сильва старается поставить пса на ноги. Она-то и подняла тревогу, мы тотчас прибежали. Я размотал цепь, ощупал собаку, надеясь обнаружить какие-нибудь признаки жизни. Увы, пес уже окоченел и издавал тот прелый запах шерсти и остывшего тела, который предшествует разложению. Нэнни попыталась увести Сильву, но та яростно отбивалась: то было не волнение, не горе, а обыкновенное бессознательное упрямство, стойкая инерция. Казалось, она просто хотела остаться там, где была, вот и все. Я пошел за работником на ферму, и мы с ним, завернув Барона в брезент, отправились хоронить его. Как и следовало опасаться, Сильва молча пошла за нами, не отставая ни на шаг.
Нужно ли было рыть яму при ней? Поскольку я не мог решиться ни на что определенное, я поступил так, как обычно и делают: отложил дело на потом. Мы просто положили Барона под деревом. Я надеялся, что Сильва, обычно легко отвлекающаяся, скоро забудет о нем. Но она еще целый час не оставляла своих трагических попыток поставить собаку на ноги. Наконец я решился. Мы с работником вернулись и выкопали яму. Барон был опущен в нее. Сильва молча наблюдала за происходящим. Глаза ее сузились, пристальный взгляд не отрывался от могилы.
Я спрашивал себя, что она сделает, когда мы забросаем могилу землей. Она не протестовала. Молча смотрела на нашу работу и, когда мы закончили, покорно позволила увести себя. Дома она поела, как обычно, с аппетитом.
Но днем, обманув бдительность Нэнни, Сильва исчезла; мы нашли ее именно там, где и ожидали: на могиле Барона. Она уже почти откопала его. Она не стала мешать мне вновь забросать тело землей, не противилась Нэнни, которая обнимала и целовала ее. Но глядела, как я орудую лопатой, с каким-то упорным, неотрывным интересом.
Она снова покорно позволила увести себя в дом, где принялась играть, как обычно, потом с неизменным аппетитом пообедала, а вечером, улегшись в постель, мгновенно заснула. Но утром опять отправилась искать Барона во двор, туда, где он всегда сидел на цепи. Мы пошли за ней. Сперва она изумленно застыла при виде цепи, одиноко брошенной на землю. Потом направилась в лесок за фермой, где накануне был погребен ее друг. Нэнни кинулась было за ней, но я удержал ее. Мне казалось, что лучше дать Сильве возможность дойти в своих открытиях до конца.
Когда позже мы подошли к ней, оказалось, что она опять разрыла могилу, но к телу не притронулась. По прошествии суток оно выглядело ужасно: до него уже добрались муравьи, кроты и черви, сделав труп похожим на старый, побитый молью, дырявый лоскут, весь в грязи и сукровице. Да и запах от него шел жуткий. Сильва глядела на эти гниющие останки, застыв в трагической неподвижности. Я подошел к ней, обнял за плечи и сказал:
— Вот видишь, он умер.
Поскольку я дал ей увидеть мертвого пса, я решил, что она должна узнать и само слово. Тогда я не понимал до конца, что это столкновение со смертью — главный опыт в формировании человеческого разума; скажем так: я более или менее смутно подозревал это. Сильва по-прежнему не спускала глаз со своего несчастного приятеля. И вдруг она начала дрожать — не очень сильно, но безостановочно. Нет, даже не дрожать, а скорее непрерывно содрогаться. Я еще крепче обнял ее. Наконец она спросила, с трудом выговаривая, словно язык не слушался ее:
— Больше… не играть?..
Я ответил — насколько мог мягче:
— Нет, Сильва, маленькая моя. Бедный Барон больше не играть.
Сильва сотрясалась всем телом, все сильнее и сильнее. И вдруг, оторвав взгляд от печальных останков, посмотрела на меня. В глазах ее не было вопроса. То было скорее жадное, пристальное исследование моих черт, похожее на глубокое раздумье о значении человеческого лица. Я стоял неподвижно, давая ей рассматривать себя и не осмеливаясь ни улыбнуться, ни нахмуриться, ни изобразить чрезмерную скорбь. Я нежно глядел на нее, но Сильву интересовали не мои глаза: она изучала нос, губы, подбородок. Потом спросила — каким-то бесцветным, неестественно ровным голосом:
— Бонни тоже… больше не играть?
Я засмеялся тихонько — только для того, чтобы рассеять это странное детское опасение.